«Я знаю: век уж мой измерен»



8 июня 1799 года в метрической книге московской церкви Богоявления Господня, что в Елохове, появилась запись:
«Мая 27. Во дворе колежскаго регистратора Ивана Васильева Скварцова у жильца его Моэора Сергия Львовича Пушкина родился сын Александр крещен июня 8 дня восприемник Граф Артемий Иванович Воронцов кума мать означенного Сергия Пушкина вдова Ольга Васильевна Пушкина».
Александр Пушкин родился 26 мая 1799 года (в четверг, день Вознесения), но после захода солнца. Поэтому, согласно церковному обычаю, дата его рождения означена в метрике следующим числом.
Современники мало что знали о рождении поэта, как и о его детстве. Сам Пушкин редко вспоминал о своих детских годах. В этом отчасти сказались его отчужденные отношения с родителями. Главное же, Пушкин — и чем дальше, тем больше — поэтизировал свое второе рождение, духовное. Возводил он его к лицейским годам и лицейским влияниям. Культ дружбы отодвигал на задний план семью. Однако о своих более отдаленных предках, о своем роде в целом Пушкин вспоминал часто, охотно и не без гордости.
Крестной матерью Пушкина стала его родная бабка по отцу — Ольга Васильевна. Муж ее, Лев Александрович Пушкин, попал в немилость после 1762 года за то, что во время переворота сохранил верность Петру III. В автобиографических записках Пушкин рассказывал: «Он был посажен в крепость и выпущен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях.
Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, и которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась — чуть ли не моим отцом. Родильницу привезли домой полумертвую и положили на постель всю разряженную и в бриллиантах»-. Пушкин не ручается за полную достоверность отдельных подробностей; он делает оговорку, что все это известно ему по слухам. Но ведь тут существенна не только и не столько дотошная биографическая реконструкция, сколько влиявшая на Пушкина культурно-бытовая атмосфера, та, пусть отчасти мифологизированная история, которая предшествовала Пушкину, занимая с детства его воображение.
Восприемником при крещении Пушкина был гр. Артемий Воронцов. Приходился он троюродным братом другой бабке поэта, с материнской стороны,— Марии Алексеевне Пушкиной, мужем которой был Осип Абрамович Ганнибал. «И сей брак был несчастлив,— рассказывал Пушкин.— Ревность жены и непостоянство мужа были причиною неудовольствий и ссор, которые кончились разводом. Африканский характер моего деда, пылкие страсти, соединенные с ужасным легкомыслием, вовлекли его в удивительные заблуждения. Он женился на другой жене, представя фальшивое свидетельство о смерти первой. За несчастную Марию Алексеевну вступился брат ее мужа, другой сын «арапа Петра Великого», Иван Ганнибал. Ей вернули трехлетнюю дочь, будущую мать поэта — Надежду. Второй брак мужа был объявлен недействительным, а сам О. А. Ганнибал отправлен на службу в черноморский флот. Пушкин застал Осипа Ганнибала в живых и видел его в деревне.
Над купелью Пушкина клубился воздух восемнадцатого столетия. В России был век мятежей, самодурства и просвещения — можно сказать, просвещенного самодурства. Таким воспринял недавнее прошлое Пушкин — и всю жизнь XVIII век занимал его. Привлекала Пушкина не только история как процесс, но живые характеры: жестокие, причудливо своенравные — и вместе с тем сильные, необычайно цельные. То был как бы сказочный варварский эпос у истоков измельчавшей цивилизованной современности.
Место Пушкина в русской культуре — особое, исключительное. Создав литературный язык, он гениально творил на этом языке; он искал темы и мотивы, направлял тенденции, строил фундаментальные ценности русской культуры нового времени. Тем драгоценнее, однако, звенья русской культурной традиции, которым в свою очередь чем-то обязан Пушкин. Гений не произрастает без почвы, даже возвышаясь над ней, даже пробиваясь порой вопреки ей. А потому все, даже невольные пересечения пути поэта с путями России и ее культуры — глубоко символичны, многозначительны и заслуживают пристального внимания. Тем более когда речь идет о рождении поэта. Новорожденный еще не может говорить. Но над ним в полный голос говорит эпоха, ее люди и ее камни.
Где родился Пушкин? Современники — в силу названных выше причин — были мало осведомлены об этом. В 1822 году (Пушкин в это время находился в Кишиневе, но слава его страны. По проекту самого Стасова были выполнены из резного позолоченного дерева алтарь и иконостас. Фасад церкви выглядел как лоджия с четырьмя колоннами. В центре здания появились отделанные под дуб ворота. Площадь и проезд в ворота были уложены торцом. Вдоль всего здания протянулся тротуар из плит с черными чугунными тумбами на нем. Облик этот здание Конюшенного ведомства и Конюшенной церкви большей частью сохраняет и поныне. Современники отмечали: «Труды художников привлекают всеобщую дань похвалы». Работы были завершены к 1823 году.
Пуля Дантеса поразила Пушкина в пятом часу пополудни 27 января 1837 года. Скончался поэт 29 января в 14 часов 45 минут.
Человек рождается на свет существом бессознательным; смерть, однако, отражает ответственный жизненный путь личности. Смерть же поэта есть, по выражению Осипа Мандельштама, «последний творческий акт». Гибель Пушкина была, по его же словам, примером «русской соборной кончины».
В свое время В. В. Вересаев, как бы в похвалу Пушкину, говорил, что умирал Пушкин не как великий поэт, а как великий человек. В. С. Непомнящий, отвергая само это методологическое разделение человека и поэта, возразил: «Слова Вересаева... неверны, потому что в них обойдено русское понимание слова «поэт». Пушкин умирал как великий поэт».
Последний год жизни Пушкина — весь в контрастных светотенях. Семейная напряженность, «адские козни» Геккерна, влиятельные литературные и не только литературные противники, длящееся с конца 20-х годов читательское охлаждение к пушкинскому творчеству. В то же время — творческий взлет: величавые стихи «каменноостровского цикла», «Я памятник себе воздвиг...», стихи на 19 октября 1836 года. И последние шедевры пушкинской публицистики. И победный перелом в издании пошатнувшегося было «Современника». И «Капитанская дочка» — с триумфальной публикацией ее в том же «Современнике»...
Ссоре с Дантесом предшествовали три несостоявшихся поединка в начале 1836 года. Пушкин ощущал сгущавшееся вокруг него напряжение — и, предчувствуя грозу, сам бросал судьбе вызов. Гр. Владимир Соллогуб, участник одной из этих дуэльных историй, вспоминал позднее о своем примирении с Пушкиным: «Неужели вы думаете, что мне весело стреляться, говорил П. Да что делать? J'al la malheur d'etre un homme publique et vo-us savez que c'est pire que d'etre une femme publique» .— Быть может, эти слова Пушкина, произнесенные им как бы между прочим, в легкомысленной светской манере, таят в себе ключ ко всей истории гибели поэта, к его поведению в этот последний год.
Большинство версий гибели Пушкина представляют поэта жертвой: придворного ли заговора, светских ли интриг, семейной ли трагедии, того ли, другого и третьего, вместе взятых. Общеизвестны и версии вульгарные: например, о кольчуге Дантеса,— и на том же уровне соблазнительные домыслы о семейном скандале. Так или иначе, Пушкин представляется лишь пассивным объектом приложения каких-либо внешних сил. Как реакция на эту точку зрения выработалась другая: Пушкин будто бы сам сознательно искал смерти. В этом случае либо гибель его была родом самоубийства, либо гибелью своей Пушкин завершал то «художественное произведение», которое он творил из своей собственной биографии. Последнее внешне соответствует представлению о гибели поэта как о последнем творческом акте. Но взгляд этот узок: он низводит творческий акт с высоты духовного подвига на уровень чисто эстетического жеста в романтическом стиле... Был ли Пушкин жертвой сильных мира сего, искал ли сам смерти — обе эти точки зрения роднит уверенность в пассивности пушкинской позиции в последний год его жизни. Однако это вряд ли соответствует действительности.
Выли в самом деле и «адские козни», и вражда влиятельных лиц (например, министра иностранных дел гр. К. В. Нессельроде или министра народного просвещения, бывшего арзамасца С. С. Уварова), и недоверие монарха. Впрочем, прежде чем развивать эффектную тему «поэт и царь», стоило бы основательно разобраться: по каким именно линиям проходил конфликт между ними и каковы конкретно были социально-политические взгляды самого Пушкина. Между тем вопрос этот исследован далеко не достаточно, а высказывающиеся оценки — нередко взаимоисключающие... Во всяком случае по мере того, как вырабатывается в пушкинистике все более трезвый взгляд на «заговор» против Пушкина — все более выступает на передний план активная, ответственная роль самого Пушкина в преддуэльных событиях. «Он вырвал инициативу из рук своих гонителей и повел игру по собственному плану».
Что это была за «игра»? Пушкин, разумеется, защищал собственную честь, честь мужа и дворянина. Пушкин защищал честь своей жены — да так самоотверженно, что не боялся порой показаться смешным в глазах собственных друзей, лишь бы сохранить в тайне обстоятельства, которые прояснили бы его поведение, но способны были бы хоть в малейшей мере бросить тень на Наталью Николаевну. В последние месяцы друзья поэта то и дело недоумевали, приписывая резкое его поведение лишь «африканской» ревности — но после гибели Пушкина, в свете вновь открывшихся фактов, меняли свое к нему отношение. В январе Вяземский объявлял, что «...закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных». А 16 февраля 1837 года он же, прозревший, пишет к Э. К. Мусиной-Пушкиной о погибшем друге, что «...во всем его поведении, было одно благородство, великодушие, деликатность». Поступки Пушкина при этом вовсе не сводились к частным мотивам. Однако не «мнения света» были для него определяющими. Графиня Долли Фикельмон, женщина умная и наблюдательная, записала в дневнике: «Большой свет видел все и мог считать, что само поведение Дантеса было верным доказательством невинности госпожи Пушкиной, но десяток других петербургских кругов, гораздо более значительных в его глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники и, наконец, его читатели, считали ее виновной и бросали в нее каменья». Его читатели! Фикельмон обнаруживает тут психологическую чуткость, редкое понимание Пушкина именно как писателя. Через посредство своего дара Пушкин сделался «общественным человеком»; его судьба небезразлична была живой читающей России — и он не мог позволить себе остаться смешным или жалким в памяти этой России. Он защищал свою честь еще и в этом широком и благородном смысле — на что и намекнул Соллогубу. Он защищал честь поэзии.
И, хотя Пушкин сознательно рисковал жизнью, смерти он не искал. Напротив, он намерен был застрелить Дантеса; он нашел в себе силы и решимость сделать ответный выстрел, будучи уже смертельно ранен; и он крикнул: «Браво!» — когда Дантес упал. И нашел в себе великодушие прошептать: «Мир, мир»,— когда все было кончено.
...Толпа шла и шла к дому Пушкина на Мойке. Тысячи или даже десятки тысяч людей пришли проститься с поэтом.
Отпевание Пушкина состоялось 1 февраля 1837 года. Первоначально его назначили в церкви Адмиралтейства, где тогда временно располагался Исаакиевский собор. Нынешнее здание Исаакиевского собора тогда еще достраивалось. Однако по распоряжению властей отпевание было перенесено в церковь Конюшенного ведомства.
Как причину такого решения называют обычно боязнь массовых демонстраций, изъявлений поклонения народному поэту. Действительно, подобные опасения у властей имелись: гибель поэта вылилась во всенародное горе. Однако была и другая причина той осторожности и даже таинственности, с какими совершались посмертные обряды над телом Пушкина.
Общество преисполнено было не только чувством утраты, но и жаждой возмездия. Нидерландский посланник барон Геккерн и его приемный сын Дантес вызвали общую ненависть, а поскольку оба они были иностранцами, к этому чувству примешивался еще и оскорбленный патриотизм. Ненависть затем всё ощутимее сменялась презрением, которое окружало двух злых гениев Пушкина до тех пор, пока оба они с позором не были выдворены за пределы Российской империи. Это лишний раз показывает, что в своей борьбе Пушкин посмертно оказался победителем.
О враждебных Геккерну настроениях и об угрозе беспорядков на этой почве свидетельствовали современники. Сын кн. П. А. Вяземского — Павел Вяземский позднее уверял даже, что не мог бы поручиться «...пo соображению тогдашних обстоятельств, что более равнодушное отношение полиции к числу лиц, могущих явиться на вынос тела, не повлекло бы за собою дикой персидской демонстрации. Впоследствии мы нередко встречали людей, скорбевших и тосковавших, что не дали, для чести русского имени, разыграться ненависти к надменным иноземцам». Более сдержанно вспоминал о том же Н. М. Смирнов: власти боялись «...какого-нибудь народного изъявления ненависти к Геккерну и Дантесу, жившим на Невском, в доме к-ни Вяземской (ныне Завадовского), мимо которого церемония должна была бы проходить...». Оба мемуариста были относительно консервативны и не были склонны к чрезмерной критике правительства; но вот что в те же дни писал либерал Александр Тургенев в Париж к своему брату, политическому эмигранту Николаю Тургеневу: «Публика ожесточена против Геккерна, и опасаются, что выбьют у него окна» . Прусский посол Август Либерман докладывал своему правительству: «Национальное самолюбие возбуждено тем сильнее, что враг, переживший поэта,— иноземного происхождения. Громко кричат о том, что было бы невыносимо, чтобы французы могли безнаказанно убить человека, с которым исчезла одна из самых светлых национальных слав». Александра Дурново (племянница декабриста кн. С. Г. Волконского) вспоминала возгласы на похоронах Пушкина: «Где этот иностранец, которого мы готовы растерзать?»
Какими бы, однако, соображениями ни руководствовалось правительство, полицейские меры в связи с похоронами Пушкина были восприняты его друзьями как оскорбление. Несомненно также, что влиятельные противники Пушкина постарались придать церемонии оттенок по возможности унизительный. Особенно усердствовал, дабы пресечь посмертную вспышку пушкинской славы, Уваров — личный враг поэта, адресат его сатиры «На выздоровление Лукулла».
Как возмущался в известном письме к Бенкендорфу Василий Жуковский: «...Назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какой-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на который собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились об умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражей проводили тело до церкви. Какое намерение могли в нас предполагать? Чего могли от нас бояться?» Те же интонации — в письме Вяземского к вел. кн. Михаилу Павловичу: «Без преувеличения можно сказать, что у гроба собрались в большом количестве не друзья, а жандармы. Не говорю о солдатских пикетах, расставленных по улице, но против кого была эта военная сила, наполнившая собою дом покойника в те минуты, когда человек двенадцать друзей его и ближайших знакомых собрались туда, чтобы воздать ему последний долг? Против кого эти переодетые, но всеми узнаваемые шпионы?»
Павел Вяземский вспоминал: «Вынос тела был совершен ночью в присутствии родных Н. Н. Пушкиной, графа Г. А. Строганова и его жены, Жуковского, Тургенева, графа Вельгорского, Аркадия О. Россети, офицера Генерального штаба Скалона и семейства Карамзиной и кн. Вяземского. (...) На просьбы А. Н. Муравьева и старой приятельницы покойника графини Бобринской, жены графа Павла Бобринского, переданные мною графу Строганову, мне поручено было сообщить им, что никаких исключений не допускается. Начальник штаба корпуса жандармов Дубельт в сопровождении около двадцати штаб- и обер-офицеров присутствовал при выносе. По соседним дворам были расставлены пикеты: все выражало предвиденье, что в мирной среде друзей покойного может произойти смута».
Вынос тела и отпевание Пушкина в Конюшенной церкви конспективно и вместе с тем ярко представлены в дневнике Александра Тургенева.
«31 генваря. Воскресенье. (...) В 12, то есть в полночь, явились жандармы, полиция. шпионы — всего 10 штук, а нас едва ли столько было! Публику уже не впускали. В 1-м часу мы вывезли гроб в церковь Конюшенную, пропели заупокои, и я возвратился тихо домой.

1 февраля. (...) В 11 часов нашел я уже в церкви обедню, в Ю'/г начавшуюся. Стечение народа, коего не впускали в церковь, по Мойке и на площади. Послы со свитами и женами. (...) Блудов и Уваров: смерть — примиритель. Крылов. Князь Шаховской. Мое чувство при пении. Мы снесли гроб в подвал. Тесновато».
Были, однако, и несколько другие  чувства при пении». Смерть — тайна, и высокая атмосфера заупокойной службы таинственно соседствовала с насмешкой, если не кощунством. Присутствовавшая на отпевании А. М. Каратыгина (в девичестве Колосова, та самая актриса, которой юный Пушкин адресовал обидную эпиграмму, а по возвращении из ссылки помирился с ней) не зря вспомнила французскую поговорку: «Печальное иногда спотыкается о смешное». Во время службы рядом с ней заливалась слезами Елизавета Михайловна Хитрово (дочь Кутузова, мать Долли Фикельмон). Вдруг она тронула за локоть одного из стоявших у гроба «официантов»: «— Что ж ты, милый, не плачешь? Разве тебе не жаль твоего барина?
Официант обернулся и отвечал невозмутимо:
— Никак нет-с. Мы, значит, от гробовщика, по наряду» .
Тут же с женщинами начал перешептываться Сергей Соболевский. « — И можно ли требовать слез от наемника? — продолжал он, обращаясь к Елизавете Михайловне.— Да и вы сами, быть может, умерите ваши сетования, если я вам напомню, что покойный отзывался об вас не совсем благосклонно...
— Что же такое? — спросила Елизавета Михайловна.
— Но вы не рассердитесь? Оно, конечно, здесь и не место и не время поминать лихом нашего Пушкина, однако зачем же скрываться. Как-то под веселый час Александр Сергеевич написал такого рода стишки...» И Соболевский тут же исполнил обидные для Елизаветы Михайловны, притом полупристойные, шутливые стихи. Стихи эти, кстати, были сочинены не Пушкиным, но лишь приписывались ему... «При всей своей незлобивости и любви к Пушкину, она, видимо, рассердилась и во все продолжение церковной службы была угрюма и молчалива». Раздосадованная неуместной выходкой Соболевского, Каратыгина, дождавшись конца службы, резко выговорила ему. «Совершенно с вами согласен,— отвечал он, но мне надоели стенания и причитывания Елизаветы Михайловны: вы видели, что после стихов она их прекратила!».
Пушкинскому Сальери было «не смешно, когда фигляр презренный пародией бесчестит Алигьери». Соболевский вел себя как шут; но кто знает, как отнесся бы сам Пушкин к казарменным шуткам приятеля...
Отслужили обедню и панихиду. На следующий день, 2 февраля, был назначен военный парад. Войска расположились так, что подступы к Конюшенной церкви были закрыты. Конюшенная улица занята была гвардейскими обозами. Вечером снова служили панихиду по усопшему Пушкину. Александр Тургенев писал на память: «Заколотили Пушкина в ящик. Вяземский положил с ним свою перчатку». Через сутки, в ночь, Тургеневу предстояло отвезти Пушкина к месту его последнего упокоения — в Святогорский монастырь.
А Конюшенная церковь осталась памятником всенародного прощания с «солнцем нашей поэзии». В 1887 году, в 50-летие со дня смерти, с утра по инициативе сына поэта А. А. Пушкина шли заупокойные службы, а в час кончины была отслужена особая панихида. Среди публики присутствовал писатель И. А. Гончаров. В 1899 году, в 100-летнюю годовщину со дня рождения, здесь снова служили панихиду по Пушкину. В 1944—1951 годах здание Конюшенной церкви было реставрировано. Обновленные камни старого Петербурга по-прежнему хранят верность памяти Пушкина.

А. Сопровский, журналист