Почему «римлянин», но «капуанец», или вечный спор о хаосе и космосе (3 часть)



Окончание. Начало - читать.

3
Но посмотрим, что произошло дальше. В исследовательскую программу аналогистов с самого начала была вмонтирована «бомба замедленного действия». Эта «бомба»  -  наивный   вопрос,   который задает себе один из основных апологетов аналогизма римский грамматик Варрон: «Почему жителя Рима (Roma) нужно называть «римлянин» (Romanus), а жителя Капуи     (Capua) «капуанец» (Capnetisis)?» Через две тысячи лет автор вузовского учебника русского языка с такой же непосредственностью спросит: «Почему родительный Падеж множественного числа от слова «черт» будет «чертей», от слова «стол» — «столов», а у слова «сапов» форма родительного множественного будет совпадать с исходной формой именительного падежа?»
Первая догадка, как в этом «хаосе» искать «космос», была уже у Платона. В диалоге «Кратил» он утверждает, что прошлое языка   принципиально   отличается от настоящего: только старые имена соответствуют замыслу учредителя», учредитель же дал вещам имена, соответствующие их природе. Название «тропик Рака» для северного тропика соответствовало действительному положению вещей за несколько веков до нашей эры, когда небесная параллель, проходящая через точку летнего солнцестояния, действительно пролегала через созвездие Рака; но это имя не соответствует природе вещей сейчас, когда тропик пересекает плоскость эклиптики в созвездии Близнецов. Поэтому для того, чтобы научиться отвечать на наивные вопросы, аналогичные приведенным выше, нужно ввести категории «архаизма» и «инновации», «исконного» и «приобретенного». Тогда хаос с названиями жителей может быть устранен примерно так: в древней латыни, как и,- в праславянском языке, был единственный суффикс для образования названий жителей данной местности и от названия местности.. Все слова подобного типа должны были бы образоваться по типу Romanus, или «римлянин», наличие образований типа Capuensis объясняется влиянием   на   латынь   других   италийских языков, возможно, этрусского, а образования типа «кубанец», «астраханец» — инновации, возникшие на более поздних этапах развития русского языка.
Таким образом, всякого рода аномалии являются результатом искажения первоначального прозрачного архетипа. Естественно, вопрос, что в каждом отдельном случае считать исконным, а что — приобретенным, требовал особой, подчас очень запутанной аргументации. Попытка систематизировать приемы, на основании которых выделялись архаические элементы, привела к замечательному результату. Во второй половине XIX века стало ясно, что мы имеем дело не со случайными, хаотическими искажениями исходного языка, а с закономерным процессом эволюции. Интерес исследователей быстро переместился от самого архаического состояния языка к номотетическому изучению его эволюции, то есть закономерностям ее.
Парадокс состоял в том, что теперь для самого идеального архаического состояния не оставалось места. Оказалось, что если мы хотим с помощью вновь установленных законов эволюции языка вывести последующее состояние из предыдущего, то последнее оказывается ничуть не более совершенным, чем первое. На любом этапе развития языка, о котором мы можем говорить с какой-нибудь степенью уверенности, соотношение «хаоса» и «космоса» оказывается примерно одним и тем же. Иллюзия высокой упорядоченности архаического состояния была вызвана утратой временной перспективы, ошибочным совмещением фактов, на самом деле относящихся к разным моментам времени. Мало того, состояние языка, рассматриваемое как конечный результат эволюции, выглядело теперь еще менее упорядоченным,чем раньше. Там, где предшественники младограмматиков видели стройные парадигмы, сами младограмматики увидели мозаику форм, возникших в разное время и случайно «сцепившихся» вместе.
Затем, как мы знаем, последовала структуралистичеекая революция, когда проблемы эволюции отошли на задний план. Структурализм, как и все предшествующие ему исследовательские программы, начал с поиска новых методов классификации фактов языка. И точно так же, как и все предшествующие и последующие программы, начинающие с использования новых средств «открыть космос в хаосе», захлебнулся в быстро растущих трудностях применения конечного разнообразия методов для систематизации бесконечного  разнообразия   материала.
Здесь нет возможности перебрать все сегодняшние исследовательские программы лингвистики, но мы должны упомянуть по крайней мере еще о двух, которые начались не с поиска закономерностей, а с признания, что «хаос» играет существенную роль в языке, то есть лежали в русле аномализма. Одна из этих программ важнейшей считала эстетическую функцию языка (К. Фосслер, Б. Кроче), а вторая исходила из того, что речевую продукцию коллектива говорящих можно рассматривать как статистический ансамбль и использовать  для  его   исследования   вероятностные методы. На последней из этих программ, которая продолжает осуществляться, хотя далеко не процветает, мы остановимся несколько подробнее. Статистическая лингвистика исходит из предпосылки, что найденные на примерах закономерности следует рассматривать только как прогноз, который «за горизонтом» может выполниться только с определенной степенью вероятности. Выдвигая гипотезу, лингвист должен сформулировать и условия честного пари, что его гипотеза выполнится на случайно выбранном объекте, лежащем «за  горизонтом».

4
Итак, ответ, который я предложил тогда Н. Н., и состоял в том, что на отдельных кадрах — частные реализации единой научной программы. Это то, что можно назвать исследовательскими программами, ни одна из которых не исчерпывает научной программы в целом.
— ...Ведь научная программа, дорогой Н. Н.,--- это исходный вопрос, некоторое наивное недоумение, которое и словесной формулировке поддается с трудом, не говоря уже о том, чтобы стать конкретной программой действий. Поскольку научная программа в отличие от исследовательской редко является объектом рефлексии, научному сообществу, наверное, так же трудно согласиться, что наивный вопрос контролирует его деятельность, как пациенту психиатра трудно признать, что в основе его поступков лежат определенные бессознательные мотивы.
По своей форме научная программа — это не логически изложенная доктрина, даже, собственно, не вопрос, так как языковая форма вопроса в значительной степени предсказывает ответ, а скорее притча, иносказание или диалог. И если научная программа языкознания вообще когда-либо обсуждалась, то, скорее всего, до того, как эта наука профессионализировалась, и, скорее всего,     в     форме вечного,  философского в основе своей спора о «хаосе» и «космосе», кажущегося нам чем-то бесконечно архаичным, хотя на самом деле мы то и дело возвращаемся к нему, каждый раз под новым терминологическим забралом, которое не дает возможности сразу опознать в участниках поединка все тех же старых противников.
Сотни лет лингвисты ломают копья, не в состоянии решить, каким может быть исчерпывающее знание о речевом поведении. Но ведь и в любой естественной науке вставал вопрос, является ли «хаосом» то, что мы видим, только «для нас», потому что мы не улавливаем тонких законов, которые кроются за внешним беспорядком, или мы столкнулись с «хаосом в себе» и нужно довольствоваться только суммарным, например, статистическим его описанием.
В истории науки, как и в истории индивида, может возникнуть непреодолимая потребность извлечь из-под спуда частных проблем «глубинное» содержание. Более вероятно, что такая потребность возникает в момент становления науки, когда корсет частных исследовательских программ не затянут еще слишком туго и специалисты могут позволить себе, «не теряя лица», говорить на профессиональные темы на непрофессиональном языке.
—   Знаете,— сказал Н. Н.,~ я готов вам поверить. Но основной аргумент для меня, не обижайтесь, пожалуйста, — банальность вашего вывода. Это как с житейской историей: ничего из рассказанного проверить нельзя, да и неохота, а веришь, потому что много раз подобные истории оказывались правдивыми. А спор, о котором вы сказали, в конечном счете —- это спор о том, возможно ли полное знание о языке. Но вам, наверное, известно полушутливое определение сложной системы: «Система сложна, если полное знание о ней либо ничего не меняет для нас, либо много меняет в самой системе». Пусть же лингвисты взглянут на предмет своего изучения как на сложную систему.
—  Дорогой Н. Н., я в меру своего разумения пытался объяснить вам, какова научная программа лингвистики, а вы вдруг неожиданно начинаете говорить, какой она должна быть. Не стоит смешивать роли историка и реформатора. Но я согласен. Не только внутренняя логика развития лингвистики, но и практические задачи, которые встают перед этой наукой, приведут к тому, что в ней, действительно, всерьез будет поставлен вопрос, возможно ли в принципе полное знание о языке. Уже сейчас перед лингвистами встал такой практический вопрос: можно ли (^бучить естественному языку компьютер? Эта задача принципиально отличается от задачи обучения языку человека. Человеку никогда не нужно сообщать полную информацию о языке, так как, получив определенные сведения, он способен доучивать язык в процессе общения с другими носителями данного языка (или даже с продуктами их речевой деятельности - текстами). Машине же нужна вся информация о языке (или точное указание, как эту информацию нужно извлекать из текстов),  и лингвисты  хорошо  понимают, что такой информацией о языке они не располагают. Так ведь, с другой стороны, они никогда и не спрашивали себя, можно ли такую информацию в принципе собрать или собранная информация всегда будет неполной и (или) недостоверной, хотя вы правы в неявной форме этот вопрос был изначально скрыт в существе спора. Сейчас, видимо, приходит его время.
...Однако проведенная вами, Н. Н., параллель между языком и сложной системой не учитывает одной тонкости. Лингвистика — гуманитарная наука, и язык для нее — часть духовного мира человека. Физик, убедившись, что никогда не будет в состоянии сказать, в какой именно точке находится электрон, вращающийся вокруг ядра атома, в конце концов только пожмет плечами: «Что здесь можно поделать, так устроена природа!» Гуманитарию неизмеримо сложнее даже поставить вопрос о том, что у знания о его собственном духовном мире могут быть хотя бы относительные границы. Сама постановка такого вопроса изменяет этот мир.